Германия





Как остовы кукол, тряслись костяки,
Покрытые древней пылью.
Сквозь благовонный фимиам
Разило смрадной гнилью.

Один из них тотчас задвигал ртом
И начал без промедленья
Выкладывать, почему от меня
Он требует уваженья.

Во-первых, потому, что он мертв,
Во-вторых, он монарх державный,
И, в-третьих, он святой.
Но меня Не тронул сей перечень славный.

И я ответил ему, смеясь:
"Твое проиграно дело!
В преданья давней старины
Ты отошел всецело.

Прочь! Прочь! Ваше место -- в холодной земле.
Всему живому вы чужды,
А эти сокровища жизнь обратит
Себе на насущные нужды.

Веселая конница будущих лет
Займет помещенья собора.
Убирайтесь! Не то вас раздавят, как вшей,
И выметут с кучей сора!"

Я кончил и отвернулся от них,
И грозно блеснул из мрака
Немого спутника грозный топор --
Он понял все, без знака,

Приблизился и, взмахнув топором,
Пока я медлил у двери,
Свалил и расколошматил в пыль
Скелеты былых суеверий.

И жутко, отдавшись гулом во тьме,
Удары прогудели.
Кровь хлынула из моей груди,
И я вскочил с постели.

ГЛАВА VIII

От Кельна до Гагена стоит проезд
Пять талеров прусской монетой.
Я не попал в дилижанс, и пришлось
Тащиться почтовой каретой.

Сырое осеннее утро. Туман.
В грязи увязала карета.
Но жаром сладостным была
Вся кровь моя согрета.

О, воздух отчизны! Я вновь им дышал,
Я пил аромат его снова.
А грязь на дорогах -- то было дерьмо
Отечества дорогого.

Лошадки радушно махали хвостом,
Как будто им с детства знаком я.
И были мне райских яблок милей
Помета их круглые комья.

Вот Мюльгейм. Чистенький городок.
Чудесный нрав у народа!
Я проезжал здесь последний раз
Весной тридцать первого года.

Тогда природа была в цвету,
И весело солнце смеялось,
И птицы пели любовную песнь,
И людям сладко мечталось.

Все думали: "Тощее рыцарство нам
Покажет скоро затылок.
Мы им вослед презентуем вина
Из длинных железных бутылок.

И, стяг сине-красно-белый взметнув,
Под песни и пляски народа,
Быть может, и Бонапарта для нас
Из гроба поднимет Свобода".

О, господи! Рыцари все еще здесь!
Иные из этих каналий
Пришли к нам сухими, как жердь, а у нас
Толщенное брюхо нажрали.

Поджарая сволочь, сулившая нам
Любовь, Надежду, Веру,
Успела багровый нос нагулять,
Рейнвейном упившись не в меру.

Свобода, в Париже ногу сломав,
О песнях и плясках забыла.
Ее трехцветное знамя грустит,
На башнях повиснув уныло.


Страницы: (30) :  <<  ... 234567891011121314151617 ...  >> 

Полный текст книги

Перейти к титульному листу

Тем временем:

..... Смело скажу, что статуи
в тот первый день музейного бытия казались живее людей, не только казались,
но -- были, ибо каждую из них, с живой заботой отлитую мастером, со всей
заботой живой любви собственноручно вынимал из стружек мой отец, каждую, с
помощью таких же любящих, приученных к любви простых рук, устанавливал на
уготованном ей месте, на каждую, отступив: "Хороша!" Этих же сановников и
дам, казалось, никто уже, а может быть, и никто никогда не любил, как и они
-- никого и ничего... Настоящий музей, во всем холоде этого слова, был не
вокруг, а в них, был -- они, были -- они. Но стой: что-то живое! Среди
общего белого дамского облака совершенно неожиданно и даже невероятно --
совершенно отдельная, самостоятельная рябая юбка! Именно юбка, над которой
блузка "с напуском". Закоренелая "шестидесятница"? Обедневшая знатная? Нет,
богатейшая и консервативнейшая жена консервативнейшего из историков,
консерватизм свой распространившая и на сундуки, то есть решившая, вопреки
предписанию ("дамы в белых городских закрытых"), лишние пять аршин белого
фая -- сохранить. И в удовлетворении выполненного долга, в зачарованном
кругу одиночества своей рябой юбки, еще выше возносит свою тщательно
прибранную, надменную, молодую еще головку маркизы с двумя природными
accroche-coeur`ami [2]. И так сильно во мне тяготение ко всякому одинокому
мужеству, что, отлично зная мутные источники этого, не могу -- любуюсь! Но
церемониймейстер не любуется. Кидая быстрые и частые взгляды на оскорбляющий
его предмет и явно озабоченный, куда бы его и как бы его подальше убрать, он
забывает о нем только под наплывом другой заботы: никто не становится в ряд,
кроме купеческих старшин с бородами и с медалями, как вошедших -- так
выстроившихся. "Господа, Mesdames... Их величества сейчас будут... Прошу...
Прошу... Дамы -- направо, господа -- налево..." Но никто его не слушает.
Слушают грузного, массивного, с умным лицом, сановника, который с плавными и
вескими жестами что-то говорит--одному--для всех (Витте)...